Ник. Волков-Муромцев
Юность от Вязьмы до Феодосии

Прочёл любопытные мемуары Ник. Волкова-Муромцева Юность от Вязьмы до Феодосии (Волков-Муромцев Николай В., 1983. Юность. От Вязьмы до Феодосии. 1902-1920. (предисл. А. И. Солженицына.) Paris : YMCA-Press. 426 c. Всероссийская мемуарная. библиотека. Наше недавнее ; #1).

Это, конечно, скорее не воспоминания, а что-то вроде романа — но очень познавательно. Он родом из знати, в воспоминаниях масса высказываний типа "А дядя Серёжа сказал…" А дядя — всего-навсего Сергей Сазонов, министр иностранных дел Российской империи… Среди родни — множество англичан, поэтому с детства англофил и во время эмиграции попал в Англию. Его воспоминания, со всякими позднейшими поправками и дополнениями говорят о том, что коммунистический режим страны Запада создали (возможно, на свою же голову) сами.

"Тут я должен благодарить Mrs. Tidswell. С самого раннего детства она меня учила не жаловаться ни на людей, ни на судьбу. "Почти всё, что случается с тобой, зависит от тебя самого. Учись на себя надеяться и учись от несчастий, которые на тебя падают. Никогда не бойся признаваться, что чего-нибудь не знаешь. Спрашивай других и учись. А главное, действуй так, как ты сам полагаешь, и не подпадай под влияние других потому только, что это легче." " (с. 33)

Вопреки пропаганде Россия (как и другие страны!) развивалась в начале XX в. очень быстро. Полковник Свечин (его родственник) создал в 1908 г. "Всероссийское общество флота" (с 1911 г. стало называться — "…и авиации"). Членские взносы и добровольные пожертвования шли на заказ кораблей и подводных лодок. Царское правительство, огорчённое поражением в войне с Японией, делало всё, чтобы проиграть и следующую — и по-всякому мешало. По словам его отца: "…наш Государь — "пацифист" и "идеалист", верит в основанный им Гаагский Международный суд, который, мой отец настаивал, никакой войны остановить не может. "Никакой судья человеческой натуры не переменит, и теперь существуют такие же Каины и Авели." " (с. 57-59)

Разговоры о "плохой жизни" и необходимости революции — очередная выдумка пропаганды: везде были свои идиоты, вовсе никакой потребности в революции не было; скорее явно не было никакого желания найти компромисс: он рассказывает об управляющем их имением, бывшем эсере Н. Я.:

"Он мне потом рассказывал и смеялся, что приехал, будучи левым эсером и с предубеждением, что работать у "графини" было предательством его революционных идей. Он почему-то думал, что "графиня" с ним не будет разговаривать. Когда он приехал и бабушка тотчас пригласила его обедать, он был поражен, подумал, что это какая-то шутка. Во время обеда бабушка расспрашивала о его семье. Николай Ермолаевич потом смеялся, что он довольно резко объявил, что его отец — крестьянин-дровосек. Бабушка, оказывается, сейчас же сказала:

"Отчего вы не пригласите ваших родителей на несколько недель в Глубокое, места в Николаевском доме масса, я бы их очень хотела видеть."

Николай Ермолаевич был удивлен. Бабушка постоянно приглашала его пить чай или обедать и много разговаривала с ним о его детстве и будущей карьере. В течение нескольких месяцев он совершенно переменил свои мнения и бабушку очень полюбил. В конце первого года занятий хозяйством он вдруг понял, что интересы помещиков и крестьян были совершенно те же. Что без имений положение крестьян было бы гораздо хуже и что имения подымали быт крестьян из года в год. Крестьяне это знали." (с. 60)

И если бы эта ключевая для любого народа и любой эпохи формула — ИНТЕРЕСЫ ПОМЕЩИКОВ И КРЕСТЬЯН БЫЛИ СОВЕРШЕННО ТЕ ЖЕ — стала бы понятна, если бы нашлись люди и в церкви, и в университете и в администрации, никакой революции никогда бы не было. Мы на одном корабле, и сверлить дно — занятие по меньшей мере неразумное, таких нужно просто вешать на реях (что, впрочем, всегда и делалось до введения просвещённого суда…)

В его воспоминаниях интересна память и мнение людей другого века; их экономка Ольга Семёновна родилась при крепостном праве — "Она была очень против его отмены, говорила: "В те времена мы все были одной большой семьей. Крестьяне знали: если что случалось — плохой урожай, дырявая крыша, корова сдохла или что, всякий мог придти в контору, князь всегда поможет. Знали, что князь всегда за ними постоит и никогда своих не выдаст." "

Когда Волков пытался с нею спорить, повторяя байки из либерально-просвещённой программы гимназии о крепостном праве как пятне "позора на щите русского правительства," приводя примеры плохих помещиков, она мудро ему отвечала: "Не выкидывают целую корзинку грибов, оттого что в ней два-три гриба с червяками."

Позже, читая русскую историю, он начал понимать, что для всех этих деятелей — Лорис-Меликов, в. кн. Константин Николаевич, Милютин — "это все была теория, они не думали о благосостоянии крестьян, лишь хотели показать себя либералами." (сс. 61-62)

В его воспоминаниях приведены давно, но старательно забываемые факты русской и мировой истории. Так, во всех учебниках рассказывается о том, что англичанка Florence Nightingale первой придумала идею полевой медсестры во время Крымской кампании; и во многих городах и музеях можно найти её портреты или бюсты. Однако задолго до неё родственница Волкова ("тётя") кн. Мери Дондукова-Корсакова ещё в 1849 г. предложила идею полевого госпиталя (в переписке с сыном графини Пемброк, урождённой Воронцовой, Сиднеем Гербертом, который, между прочем, знал Флоренсе…) — и "пробила" её уже в кампанию 1854 г. на Дунае! Но я никогда об этом ничего не слышал и портретов её в наших музеях нет! (В дальнейшем она занялась переустройством тюрем…) (сс. 63-69)

Как я уже давно заподозрил, ВОЙНЫ МОГЛО НЕ БЫТЬ:

"Приехал к нам почти что прямо из Берлина Сергей Свербеев, бывший посол наш в Германии. Его разговоры с моим отцом за обедом были очень интересны. Я сидел развесив уши. Он рассказывал, что за две недели до войны была оживленная переписка между министрами иностранных дел и послами Яговым, Сазоновым, Делькассе, Лихновским и Свербеевым. Но канцлер Бетман-Гольвег не верил Лихновскому (немецкому послу в Лондоне), что Англия вступит в войну на стороне России и Франции. Он говорил: "Англия предала Россию и Францию во время Боснийского кризиса, поддержала Австрию, хотя уже принадлежала к Антанте. Она никогда не войдет в войну спасать русских и французов." Лихновский писал Ягову, что если начнется война, Англия вступит, - но не мог убедить сэра Эдуарда Грея объявить это официально, тот говорил, что это зависит не от него, а от парламента.

Австрийцы не обращали внимания на протесты России и Франции. Англия молчала. Ни Свербеев, ни Татищев, личный представитель Государя, снестись с Вильгельмом не могли. Бетман-Гольвег наотрез отказался сказать, где находится Вильгельм. Он был на своей яхте где-то в Норвегии, но Бетман не желал употребить беспроволочный телеграф. У Татищева было письмо от Государя к Вильгельму, умоляющее его повлиять на австрийцев и предупредить войну. Ягов, с которым говорил Свербеев, боялся Бетмана и уверял, что он ничего не может сделать. Свербеев поступил против всех дипломатических правил и поехал к главнокомандующему Мольтке. Он его хорошо знал и надеялся, что тот сможет повлиять на Бетмана. Мольтке его принял как друга. Он был страшно удручен. Он качал головой и говорил, что война будет самое большое несчастье его жизни. "Это просто преступление, но я ни австрийцев, ни Бетмана убедить не могу, мы даже не готовы к войне, да она и не нужна". Он говорил со слезами на глазах.

Свербеев рассказывал, как он три часа старался добиться аудиенции с Бетманом. Когда он наконец был принят, Бетман ему нагрубил. Императрица Мария Федоровна была в Германии на курорте. Он просил Бетмана дать ей поезд в Данию. Бетман сказал: "Да у нас обыкновенные поезда ходят, пусть купит билет". — "Вся дипломатия пошла к черту, я никогда не чувствовал себя более бессильным, с Бетманом разговаривать было нельзя." " (с. 92)

Что вполне соответствовало информации от "дяди Серёжи":

"Позже нам рассказывал о начале войны и дядя Сережа Сазонов, тогда министр иностранных дел. Его вызывал Государь, страшно взволнованный. Он настаивал, что никакой войны из-за сербов не должно быть, надо нажать на Австрию. — "Ваше Величество, у нас с Австрией очень плохие отношения из-за Марченского эпизода". — "Это все пустяки. Марченко отозван. Насядьте на Ягова."

Государь, он говорил, был настолько против войны, что хотел даже ехать увидеть Вильгельма, умолять его отречься от Австрии и австрийцев прижать." (с. 92-93) (Ю: Эпизод с военным атташе в Вене ген. Марченко, завербовавшим важного офицера Австро-Венгрии, показан как-то в фильме "Полковник Редль.")

Интересно, что и Конгресс Коминтерна тоже согласился с тем, что войны могло не быть:

"Английская дипломатия, — отмечалось в Манифесте I конгресса Коминтерна, — до самого военного взрыва не снимала с себя непроницаемого забрала. Правительство Сити опасалось ясно обнаружить свое намерение выступить в войне на стороне стран Согласия, чтобы не запугать правительство Берлина и не заставить его отказаться от войны. В Лондоне хотели войны. Поэтому держали себя так, что в Берлине и Вене надеялись на нейтралитет Англии, в то время как в Париже и Петрограде твердо рассчитывали на ее вмешательство.

Подготовленная ходом развития в течение десятилетий война была спущена с цепей при прямой и сознательной провокации Великобритании. Правительство последней рассчитывало при этом оказывать поддержку России и Франции лишь настолько, чтобы, истощая их, истощить Германию, своего смертельного врага. Но могущество немецкой военщины оказалось слишком грозным и потребовало не показного, а действительного вмешательства Англии в войну. Роль смеющегося третьего, на которую по старой традиции претендовала Великобритания, выпала на долю Соединенных Штатов." (цит. по Трухановский, Черчилль, гл. 5)

Поведение некоторых представителей российской элиты того времени — как у крыс, бегущих с тонущего корабля: те, кто решил, что русский корабль всё равно затонет, искали "паровоза," который поможет перебраться — пусть и с потерями — на другую сторону. После нелепого поражения в Мазурских болотах и гибели Самсонова: " "Зачем?! Зачем?! — кричал мой отец, — этот проклятый Жилинский спасает своих друзей французов. Ну и взяли бы немцы Париж, ну и что?" Вокруг винили Самсонова, но мой отец говорил: "При чем тут Самсонов? Ему приказано было наступать, что он мог сделать? Жилинский прекрасно знал, куда он его послал со Второй армией"." (с. 93)

Не то ли самое мы видели потом в 1991 г. в СССР?!

Помощь союзников была настолько обременительна, что похоже, без них Россия воевала бы много лучше:

"В феврале англо-французская эскадра бомбардировала форты в Дарданеллах. Это произвело на всех большое впечатление. Все отчего-то думали, что союзники прорвутся через проливы в Черное море, и у нас установится прямое сообщение с союзниками через Средиземное море. Газеты были полны рассказами, как союзные суда разбили турецкие форты и вот-вот прорвутся в Мраморное море. Это казалось тогда дружественным действием союзных держав против Австро-Германии и Турции. Никто,  конечно, не знал еще, что это была одна из самых дурацких операций за всю войну, и что ею союзники разодрали соглашение с Россией. Хотя правду об этой операции мы узнали только летом, лучше ее описать теперь.

Дядя Сережа Сазонов, тогда еще министр, приехал отдыхать в Хмелиту, кажется, в июле. Он был сильно разочарован. Помню, как он сказал моему отцу: "Я всю свою жизнь был в дипломатии и хотя я всегда знал, что "La diplomatie c'est un sale métier," ("Политика — дело грязное"), никогда не ожидал, что поверхностно приличные люди могут так легко нарушать свое слово", и что "из союзников единственный человек, на кого можно было положиться, был Делькассе."

Оказывается, еще в 14-м году, когда началась война с Турцией, он подписал соглашение с французами и англичанами о захвате проливов и Константинополя. Вся операция была выработана нашим генеральным штабом и принята союзниками.

План состоял в том, что в начале апреля 1915 русский корпус под командой генерала Щербачева, собранный в Одессе, высадился бы в Мидии на турецком европейском берегу, и в то же самое время англо-французский корпус должен был высадиться в Эносе на Эгейском море. Для дивертисмента должны были высадиться две дивизии союзников, на азиатском берегу у Сакарии и у Кум-Кале на азиатской стороне Дарданелл. Русские и союзники, встретившись около Адрианополя, должны были повернуть на Константинополь. Было две цели: не только захват Константинополя и проливов, но и изоляция Болгарии, которая клонилась к германской стороне. В Одессе и Крыму были уже собраны все нужные транспорты и 4 специальные дивизии.

И вдруг в феврале англо-французские военные суда подошли к Дарданеллам и внезапно начали бомбардировать турецкие форты.

Это известие было получено в Петербурге даже не официально от союзников, а случайно. Оно как бомба разорвалось в иностранном министерстве и в генеральном штабе. Сазонов немедленно запросил английское и французское правительство, отчего без всякого предупреждения союзники разорвали соглашение. Он получил только уклончивый ответ, что это было решение английского адмиралтейства. Дядя Сережа был разъярен этим и послал сильную ноту обоим правительствам. Протест, конечно, к тому времени не имел никакого значения. Помню, как мой отец сказал: "Ни англичане, ни французы не хотели нас в Константинополе, из-за этого и предали. Теперь они высадились в Галлиполи и бьются мордой в стену". Эта глупость или скорее подлость стоила англичанам тысяч убитых, а проливы остались за турками. Ответственен за эту выходку был Черчилль.

То, что произошло, как будто в зеркале отразило такую же историю, бывшую на 108 лет раньше.

Тогда, в 1806 году, русский флот под командою адмирала Синявина был в Средиземном море. По соглашению графа Мордвинова с английским правительством Синявин и английский адмирал Коллингвуд должны были прорваться через Дарданеллы, высадиться под Константинополем и его взять.

Синявину эта операция совсем не нравилась, но приказ пришел из адмиралтейства и должен был быть выполнен. С десятью кораблями, фрегатом "Венус" и корветом "Шпицберген" он подошел к Тенедосу, куда через три дня должен был подойти английский адмирал Коллингвуд с тремя кораблями и фрегатами. Вместе они должны были на рассвете войти в Дарданеллы и прорваться в Мраморное море. Синявин погрузил в Корфу кроме своей морской пехоты еще 2000 солдат и снабжения на три недели. С ним шли пять транспортов.

Синявин знал, что турецкий флот состоял из 25 кораблей, и 14 фрегатов, но адмиралтейство ему сказало, что более половины этого флота было в Черном море и что черноморский флот адмирала Пустошкина его там удержит. Синявин этому не верил.

К своему удивлению, подходя к Тенедосу он вдруг увидел на якоре флот, который он сперва принял за турецкий, но подойдя ближе увидел, что флот был английский. Он был ошеломлен видом этих судов. У многих были сбиты мачты, корабли были продырявлены. Сейчас же к нему с флагами приехал адмирал Дукворт. Он сказал, что заменил Коллингвуда и с большой неловкостью объяснил, что ему было приказано английским правительством прорваться самому, не ожидая Синявина. Он это сделал, подошел к Константинополю, к счастью там турецкого флота не было, но было затишье. У него не было ни десанта, ни свежей воды. Он послал лодки за водой, но они не вернулись, и, когда поднялся ветер, он вернулся к Дарданеллам. Здесь турки уже были готовы и только сильный ветер спас его корабли от полной гибели. Форты с двух сторон совершенно разбили его корабли.

Синявин спросил, согласен ли он попробовать опять прорваться, но Дукворт наотрез отказался. В своем рапорте адмиралтейству Синявин заметил: "Операция с самого начала была невыполнима. Англичане хотели выполнить без моей помощи. Мой флот в три раза сильнее английского и у меня десант, но я рисковать свои суда теперь не намерен, с тех пор, что англичане предупредили турок".

Совершенно то же произошло и в этот раз. Дядя Сережа сказал моему отцу: "Это бомбардировка была сделана нарочно, чтобы предупредить нашу высадку. Я думал, что на этот раз союзники видели дальше своего носа. Я сделал ошибку, что им поверил, и попросил Государя принять мою отставку". Но тогда, в феврале 1915, Государь не принял." (сс. 108-110) (Ю: Любопытно, что в советское время Трухановский в книге о Черчилле, гл. 5, излагал эту историю абсолютно не так!)

Впоследствии, когда Волков после гражданской войны попал в Турцию, английские офицеры добавили множество "интересных" подробностей:

"Я сразу же подружился с шотландским офицером Мером Мюрреем, адъютантом генерала Гамильтона, который командовал английскими войсками в Галлиполи. Он мне стал рассказывать всю их кампанию, что было очень интересно.

Я в жизни не слыхал о такой безурядице и кавардаке, как Галлипольская кампания. Например, высадили целую дивизию, то есть 15000 человек, на мель, не более полуверсты длиной и в 20 футов шириной. Дивизия была не регулярная, то есть добровольческая, из штатских, которые никогда под огнем не были. Высадили их ночью и послали в наступление сейчас же. Территория перед ними была вся в маленьких балках. Через несколько минут части потеряли связь друг с другом, подверглись артиллерийскому огню и отхлынули на мель, куда турецкая артиллерия сосредоточила весь огонь. К рассвету дивизия потеряла больше половины своего состава убитыми, ранеными и пленными. Они так и не оправились.

… Полуостров — сплошная пустыня, изрезанная балками. Мюррей мне говорил, что держала Галлиполи только одна турецкая бригада под командой Кемаля. Англичане высадили почти что двести тысяч человек, которые так густо занимали позиции, что при обстреле потери были колоссальные. Только потом узнали, что один турецкий батальон держал позицию против целой дивизии." (с. 421)

При этом многие понимали, что Россия должна следовать своему плану, подготовленному до войны:

"Теперь, когда война началась, мой отец беспокоился о другом. Он говорил: "Куда мы лезем? Зачем нам лезть в Восточную Пруссию и Галицию? Отошли бы мы из Польши и оставили бы немцам поляков с нашей широкой железнодорожной колеёй, это бы сразу же немцев и австрийцев ослабило. Государь обещал Польше независимость, поляки знают прекрасно, что ни от Германии, ни от Австрии они ее не получат, и станут мутить в тылу у неприятеля. А у нас уже построена оборонительная линия от Шавли до Каменец-Подольска". …

Говорили многие — "давно надо было выпрямить линию". Никто не считал, что положение угрожающее. Армия отходила на расстояние, где немецкое снабжение не могло поддержать свою наступающую армию. Наш генеральный штаб до войны, предусматривая силу немецкой армии и правильно рассчитав, что немцы бросят против России 3/4 своей армии, действительно приготовил позиции, куда наша армия должна была отступить с самого начала. Эта линия шла от Шавли-Ковно-Гродно на Буге к Брест-Литовску на запад от Ковеля, к австрийской границе. Были приготовлены районы среди болот, как например Осовец, которые было сравнительно легко защищать, пока армия наша не была полностью мобилизована и вооружена.

Все это пошло к черту из-за глупости командования и желания во что бы то ни стало спасать наших союзников. Ворвались в Восточную Пруссию, полезли в Галицию, защищали Варшаву, вместо того чтобы следовать планам своего же генерального штаба.

Когда началось отступление, было уже поздно следовать плану. Только такие места как Августов, Осовец замедляли немецкое наступление." (сс. 93 и 113)

Их тогдашние оценки политических деятелей того времени, мягко говоря, не очень соответствуют "официальным" сегодняшним:

"Дядя Сережа рассказывал о довоенных переговорах, которые шли с Англией из-за Персии. Это было до войны. Немцы строили железную дорогу из Константинополя в Багдад и оттуда в Басру. Они договорились с турецким и персидским правительствами построить ветку из Моссула в Тегеран. Англичане этого страшно боялись. В Персии влияния двух держав - России и Англии, разделяли страну на северную русскую и южную английскую. Тегеран был в русской сфере влияния, и эта железная дорога касалась больше России. Россию это тоже волновало, боялись немецкого влияния в Персии. Поэтому Сазонов стал переговариваться с Германией и наконец уговорился с ними, что железную дорогу от турецкой границы до Тегерана будут строить русские. Англичане сейчас же обвинили Россию в том, что она вступила в сговор с Германией. Отношения между Англией и Россией сильно пошатнулись. Дядя Сережа говорил, что это было неудобно из-за Антанты. Чтобы улучшить отношения, устроили визит английского флота в Кронштадт. Он очень не любил английского посла Бьюкенена, который, он говорил, интриговал с кадетами и эсерами в Думе. …

Мой отец считал несчастьем, что так внезапно умер Лобанов-Ростовский, в конце века бывший министром иностранных дел. "Был бы он жив во время Боснийского кризиса, он бы так англичан скрутил, что они не посмели бы после этого разрывать с нами соглашение." Дядя Сережа соглашался насчет Лобанова, но возражал, что у англичан и французов всегда извинение, что у них "демократия" и правительства меняются каждые четыре или пять лет, и они всегда ссылаются на перемену мнения публики. Мой отец говорил: "Договор, договор, и при чем тут мнение?" О Горемыкине отец говорил: "Он честный человек без всякого воображения и настойчивости". Про Хвостова-племянника: "Он умный прохвост". Много говорили о Столыпине. Оба соглашались, что Столыпин был единственный после Витте государственный человек. Мой отец даже говорил, что он был единственный великий деятель в Европе за последние сто лет. Дядя Сережа говорил: "Ты забыл Бисмарка". — "М-да, — отвечал мой отец, — но я его ставлю на третье место, после Сперанского." " (с. 115)

Все разговоры о "неготовности" России, и именно и только России — выдумки нашей пропаганды (и либеральной, и коммунистической!):

"Когда начался 1916 год, никто еще не мог знать из газет, что та "неподготовленность к войне", о которой кричали газеты и в Думе, уже была на дороге к исправке. Нужно сказать, что эта "неподготовленность" вообще никогда не существовала. Никто — ни Россия, ни Германия, ни Франция не ожидали такой большой войны. Никто не ожидал армии в миллионы вместо сотен тысяч. Результат был тот, что все воюющие страны растратили боевой припас в первые шесть месяцев войны и оказались на бобах. Но немцы, французы и англичане, с их колоссальными инженерными заводами, быстрее нас пополнили свои зарядные ящики.

Еще в начале столетия Ванновский предостерегал, что так могло случиться в случае великой войны. Но его тогда высмеивали те же газеты, которые теперь критиковали отсутствие снарядов. Говорили, что он паникер, что никогда такой длинной войны не будет. Летом 1915 года наша армия отступила под давлением немцев. У нее не было ни снарядов, ни патронов. Но вдруг произошло чудо, которое мало кто оценил. Каждый маленький завод по всей России был превращен в завод для производства снарядов, патронов, пушек, пулеметов и винтовок. Даже в Вязьме, где были только маленькие инженерные мастерские, стали выделывать снаряды и патроны.

Правительство также стало закупать винтовки и амуницию в Японии. Говорили, что союзники будут нам присылать снабжение. Это оказалось пустым обещанием. Союзники действительно прислали нам подмогу, которая состояла из эскадрона английских броневиков и эскадрона бельгийских. Русско-Балтийский завод строил наши собственные броневики, которых было довольно много и в начале войны. Броневики в те времена были пригодны только летом.

Все это русское производство и японское снаряжение стало катиться к фронту. К весне 1916 года колоссальные склады появились за Западным фронтом у Молодечно и за Юго-западным фронтом." (с. 118)

Было захвачено более 2 млн. немецких и австрийских пленных; никто не знал, что с ними делать; попытка предлагать их помещикам в качестве работников провалилась, они абсолютно не знали крестьянской работы. (с. 119)

Его описание отношений у них в деревне — приговор либеральным теориям о темноте и пьянстве русского:

"Споры среди крестьян очень редко бывали. И редко кто напивался, обыкновенно всегда те же. Почти в каждой деревне был пьяница. А так пили только в храмовые праздники да на Пасху с разговлением. Крестьяне были очень независимы, они были сами по себе. Помещик был для них только подсоба. У них не было ни чувства подчиненности, ни комплекса неполноценности. Они были просто люди, такие же, как, скажем, мой отец. У всякого человека были свои преимущества, кто был богаче, кто ученее, но это не поднимало его на высшую ступень. Если бы это поняли наши либералы, которые жалели, а кто и презирали крестьян, и оставили бы их в покое, Россия никогда бы не голодала и не просила хлеб у иностранцев. (далее длинный пример живого интереса к внешней, может быть и просто бессмысленной для них деятельности — подъём стены) …

Мой отец хотел заплатить за работу, но все наотрез отказались. "Да что вы, Владимир Александрович, мы же забавились, да кой-чему и поучились". Долго после этого говорили о "стене". Стали говорить — "это до стены было" или "после стены". Люди были независимые. Они от моего отца ожидали такой же подмоги, когда им что нужно было, и деньги тут были не при чем. Нужны бревна или доски на отстройку — помещик даст, это было принято, и никто платы не ждал. Так и "стена". Общежитие." (сс. 123-125) (Ю: это ведь всё те же отношения "Мира," толоки, артели — ср. "Пути России")

Оказывается, мнений о Распутине было несколько больше, чем два: "Я помню, ещё в 1915 году мой отец спросил дядю Сережу Сазонова, какую роль играет Распутин? Тот подумал и сказал: "Роль, которую он играет, очень плохая. Но то, что о нем говорят, абсолютная ерунда. Он — умный прохвост. Он собрал кругом себя бабью свору, большинство приживалки, среди них некоторых ты знаешь. Откровенно говоря, я не удивляюсь, они всегда были дурами. Но большинство, Бог их знает, кто они, какой-то демимонд. Плохо то, что среди этой камарильи некоторые прицепились к Императрице, это к несчастью все знают. Правда или нет, что Распутин помогает Цесаревичу, я не знаю. Он бывает во дворце только во время такого кризиса. Да там еще какие-то ворожилы есть, я даже не знаю, кто они. Во всяком случае, то, что Распутин играет какую-то роль вне этого, просто ерунда. Его Государь не переносит и послал бы к чертовой матери, если бы он попробовал вмешаться в политику и в военные дела. Но, — он обратился к моей матери, — у твоей подруги Зинаиды Юсуповой идиот сын, а его друзья, с позволения сказать, шваль. Они распускают слухи, мутят, ты сама знаешь интриганов в обществе, и этот прохвост Кирилл Владимирович, и Граббе, и эти две ведьмы Черногорки, и другие — повторяют всю эту ерунду. Нужно было бы сослать Распутина и всю эту камарилью на Сахалин. Но никто ничего не делает". К осени 16-го Распутин, к несчастью, был катализатором всех сплетен, и этим сплетням многие верили. Почему после недавних "побед", которые так подняли дух всех, стали распускать такие слухи, я объяснить не могу." (с. 128)

Разговоры о супернепроницаемости сословных перегородок в царской России — байки; как и везде были люди, которые целью своей жизни полагали необходимость удержаться на том уровне, который они, как им помстилось, захватили. Поэтому выдумывалась масса правил, этикетов, поклонов, нашивок — шеврон такой, панагия сякая, бант или без банта, с золотым шитьём или с серебряным… Волков рассказал байку о в. кн. Владимире Александровиче, к которому пришёл старичок хлопотать о пенсии. Когда прощались, Владимир Александрович вышел проводить его в переднюю; за ним последовал и его флигель-адъютант  генерал Адельберг.  Старичок начал шарить в поисках своих галош, видел плохо, чувствовал себя ещё хуже. В. А. наклонился и предложил ему опереться о его спину. Когда старик ушёл, генерал Адельберг был возмущён: "Ваше Высочество, это бы вы должны оставить лакею, не пристойно великому князю надевать какому-то старику галоши." — "Эх, Адельберг, разница между мной и тобой: я могу кому угодно галоши надевать, а ты, брат, не можешь." (с. 191)

Наставление: "Никогда не позволяй себе злиться на то, что ты видишь и слышишь. Злоба туманит твой ум и мешает бороться с неприятелем."  (с. 301)

Кросскультурные различия: Волкова попросили помочь отправить больную жену одного офицера; когда он обратился с родному дяде — генералу Гейдену, тот категорически отказал: "Я никогда исключений ни для кого не делаю." Присутствовавший при разговоре англичанин был поражён: "Я в Англии такого случая себе представить не могу. Чтоб дядя отказал своему племяннику в помощи, это невероятно!"— "В России это совершенно обыкновенно. Если б это было не в убыток кому-нибудь другому, он, может быть, что-нибудь сделал." — "Вы прямо из средних веков!" — была реакция англичанина… (с. 356)

Белые проиграли, ибо не имели никакой программы: "Между прочим, те, кто откровенно заявляли себя монархистами, почти всегда были в безопасности. Очень немногих помещиков расстреляли, и то большинство не в Москве. Вероятно, они были нужны в разных комиссариатах. Да и как Лундберг говорил: "Монархисты заговаривать не умеют, им никогда не приходилось. Социалисты и либералы — это другое дело, они против царского правительства подкапывались, а теперь против нас". Это была правда, но не совсем. Молодежь не верила в то, что можно было опрокинуть Советы изнутри, и думала, что только снаружи можно их высадить, то есть Белой армией. Взрослые приспособились и говорили: "Подождите, дайте большевикам достаточно веревки, сами повесятся". У всех была неуверенность. Говорили, что Белую армию поддерживают иностранцы и что в ее правительстве — социалисты. Боялись, что социалисты продадутся иностранцам, если выиграют. Из патриотизма некоторые из старших, даже генералы, предпочитали большевиков. А молодежь хотела выкинуть и большевиков, и социалистов, и кадетов, и иностранцев. Никто о будущем правительстве всерьез не думал, лишь бы отделаться от нынешних бандитов. О монархии тоже не думали, никто из оставшихся Романовых никого не привлекал. Говорили: "Выгоним — посмотрим, что будет". Хотели сохранить только традицию старой армии, гордость русской историей и Церковь. Для большинства политика совершенно не играла роли." (с. 173)

Это сказалось потом во время войны: когда Донская дивизия генерала Мамонтова прорвалась под Тамбовом и шла на Рязань, он внезапно получил приказ от Деникина возвращаться — что и сделал. Когда белая армия была под Брянском, в городе вспыхнуло восстание рабочих, они просили помощи — но главнокомандующий приказал отступить. (с. 346) Паника среди коммунистов была страшная, мать рассказала Волкову, что в начале ноября 1919 г. к ней обратилась коммунистка доктор Фельдман, а чуть погодя — жена Лундберга; они просили помочь их спрятать, ибо считали, что белые уже в Серпухове. (с. 347)

Внезапно всё остановилось и белые покатились на юг. Объяснение Волкова:

"…за Деникиным сидело невероятное правительство из всяких дискредитированных политиканов — всяких социалистов, Милюкова, бывших министров Керенского и всякой другой швали. Генерал Романовский сочувствовал социалистам. Правительство выпускало декреты об Учредительном собрании, о "России единой, неделимой" и в то же время — о "федерации народностей". И другую политическую чепуху.

В армии никто политикой не занимался. Думали только о том, как разбить большевиков. Никто не знал и не думал о том, что последует. Цель была только одна — уничтожить коммунизм. Никто о монархии не говорил. Если кто и думал о будущем, то думали, что будет военное управление, пока все не успокоится. Я не знал ни одного помещика, который думал о возвращении своих поместий. Некоторые говорили: "Ну, если вернут, вернут, это от крестьян зависит". Появилась какая-то новая философия, построенная на возрожденной церкви и на традициях русских военных сил и истории.

Но правительство Белой армии боялось реакции больше, чем большевиков. Они, например, считали донское казачество "реакционерами". Ненавидели старые императорские полки, думали, что они, как только разобьют большевиков, восстановят монархию. Кого, они могли думать, монархисты посадят на престол — совершенно непонятно. Незапятнанных и достойных кандидатов среди Романовых не сохранилось.

Тем не менее, в армии говорили и так, что конницу от Брянска и Мамонтова от Рязанской губернии отозвали из-за страха, что они, дойдя до Москвы, объявят военную диктатуру и бывших политиканов пошлют к черту.

В этом была искра правды. Армия не любила большевиков, но, выбирая между большевиками и социалистами-либералами, предпочитала, или скорее имела больше уважения к большевикам.

Деникин сам, говорят, был честный, хороший дивизионный генерал. Командовал очень удачно во время войны "железной" дивизией и был очень популярен в своей дивизии. Потом успешно — и 8-м корпусом. Но уже в начале Гражданской войны Корнилов, Алексеев, Дроздовский, Марков были или убиты, или умерли, и вокруг Деникина собрались второстепенные генералы.

Исключением в военном смысле был Врангель. Я его знал очень мало и односторонне. Знал баронессу лучше, но об обоих слышал от Петра Арапова, который был его племянником. Знал через Петра, что Врангель терпеть не мог всю правительственную и военную камарилью вокруг Деникина.

Был бы Врангель как главнокомандующий лучше? Думаю, что, вероятно, да. Он был очень популярен среди офицеров и солдат, но это не значит, что он был стратег. Петр мне говорил, что Врангель в июне 1919 года предложил собрать всю конницу и казаков, со всей конной артиллерией и броневиками, и соединяться с сибирскими белыми силами. Как Петр говорил, у южных войск была бы "формидабельная" сила. По крайней мере, 6 дивизий регулярной конницы, 4 дивизии донцов, 3 дивизии кубанцев, 1 дивизия терцев, 1 дивизия астраханцев и 1 дивизия туземцев (Дикая) — это 16 дивизий, приблизительно 40 тысяч конницы. По крайней мере 250 орудий, 1000 или больше пулеметных тачанок. Конные саперы и легкий обоз. Такая сила тогда бы могла прорваться через еще плохо организованную оборону Красной армии. Но Деникин отказался наотрез. Вероятно, не он, а его окружение, по политическим причинам.

Врангель был кавалерийский генерал. Как ротмистр, в 1914 году он командовал 3-м эскадроном лейб-гвардии Конного полка и под Каушеном в Восточной Пруссии повел эскадрон на немецкую батарею, которая отстреливалась картечью, и ее взял. Командовал потом кавалерийским полком, потом дивизией оренбургских казаков. Отличался повсюду. Когда он принимал командование в 1920 году, войск у него почти что не было, но об этом позднее.

Деникин, с другой стороны, и его сотрудники еще мыслили стратегией 1914-17 годов. Они думали о "фронте", но войск для этого было недостаточно. Думали о престижных городах — это был Киев, Харьков, Орел и т.д. Из-за этого очень растянули фронт на Запад, к Киеву.

Как и почему в ноябре 1919 года "фронт" белых вдруг рухнул, не знаю. Вооружения и амуниции у Красной армии было вдоволь. У белых этого не было. Англичане всегда плохо снабжали Белую армию и к концу 1919 года прекратили. Организация в тылу была ужасная. В общем, тыла не было." (сс. 346-348)

"Никто никак не мог понять, отчего мы в прошлом году были на полдороге к Москве, а теперь вдруг старались как-нибудь удержаться на Дону. Боев, в которых Белая армия была разбита, совсем не было. Красная армия улучшилась, но не настолько. Батальон белых мог всегда состязаться с полком красных и их разбить. Но где была наша пехота? Где была Западная армия? Где была Кавказская армия?" (с. 362)

"…англичане присылали мало, и многое из того, что приходило, было изношенное обмундирование, оставшееся после великой войны. Да я сам это видел, когда еще был при стрелках. Изношенные орудия, винтовки, даже формы, шинели и рейтузы.

Да, как будто разбила нас не Красная армия, а наша собственная стратегия. Население нас поддерживало везде, но мы им не помогали, мы проходили, не оставляя гарнизонов, у нас не хватало людей.

У нас не было ни войск, ни организации оборудовать тыл. Полиции, например, совсем не было. Проходили через город или деревню, находили там или бывшего городского голову или старшину и говорили: "Ну, вы теперь будете ответственный". Что он мог сделать? Какой-нибудь Шуба, Махно или Ангел, просто разбойники, громили их, и не было никого им помочь. Только там, где стояли запасные части, город жил нормальной жизнью. Настоящих гарнизонов нигде не было.

Меня интересовало, была ли где у нас политическая организация, какая-нибудь политика? Я ее не видел. Где-то наверху издавались "декреты", которые появлялись в газетах, но это было бесцельно. Все говорили о Всероссийском Учредительном Собрании — в будущем. Впечатление было, что заворачивали всем какие-то бывшие политиканы Временного правительства, дискредитированные либералы и социалисты. Церковь не играла никакой политической роли.

Нас просто обошли и подсидели, и теперь армия моталась без всякой цели по донским степям.

Я говорил, что Красная армия мало улучшилась, это не совсем верно. Во-первых, у Красной армии утроилось количество артиллерии. Во-вторых, они переняли у нас идею тачанок, и поэтому у них теперь с частями были быстро движущиеся пулеметные команды. В-третьих, количество пехоты у них тоже утроилось. В 1919 году у них было приблизительно трое на нашего одного. Теперь у них было по крайней мере десять на каждого нашего. Впрочем, качество пехоты мало исправилось. Они действовали тактически так же скверно, как и раньше.

Но у них вдруг появилось качество в кавалерии. Кавалерия Буденного была такого же высокого качества, как наша. Они научились действовать кавалерией, армиями, то, что мы вдруг забыли. Ими командовал, конечно, не Буденный, а генерал Далматов, замечательный кавалерист и стратег. В состав кавалерии он включил великолепную 4-ю кавалерийскую дивизию почти что полностью, мариупольских гусар, харьковских улан и, кажется, новотроицких драгун. Командовал ли Далматов этой дивизией во время или до войны, не знаю, и как он стал красным, тоже не знаю." (с. 363)

"Раздумывая о том, что случилось в 1920 году, я теперь не могу себе представить, какие надежды мы могли иметь на удачу. Мы были в положении гораздо худшем, чем при Деникине. Мы были закупорены, как в бутылке, в Крыму. Надежд на снабжение снаружи уже не было. Ни англичане, ни французы не интересовались свержением большевиков. Местного снабжения у нас никакого не было. Войск, тысяч 40, в лучшем случае 50, было мало, чтоб разбить теперь уже довольно хорошо организованную Красную армию. На что же мы надеялись?! Я теперь не знаю." (с. 370)

Под конец, казалось бы что-то выправилось: "Многие говорили, что возможность победы упущена. У Врангеля не было достаточно войск, ни снарядов, ни оружия. Никто из союзников теперь не помогал даже второстепенным снабжением. Англичане переговаривались с большевиками. Французы говорили с симпатией, но их интересовала только Польша.

У Врангеля наконец было приличное правительство, возглавляемое Кривошеиным. Министром иностранных дел был Струве, но все это было слишком поздно. Многие думали, что второй зимы в таких условиях выдержать невозможно и решали эвакуироваться к "братушкам", то есть в Сербию и Болгарию. Кривошеин этому не противился." (с. 398)

Волкову пришлось встретиться с самыми разными людьми — и его описание не соответствует хрестоматийному:

"Слащев оказался одним из тех типов, взброшенных революцией, которые никаким манером не походили на обыкновенных военных. Говорили даже, что до Гражданской войны он был не генерал, а чуть ли не капитан. Потом стало известно, что он был кокаинист. Он сам изобрел для себя форму, носил какой-то псевдогусарский кивер, белый с золотом гусарский доломан, ярко-лиловые рейтузы, гусарские сапоги и саблю, которая брякала по земле.

Позднее, когда кто-то говорил Врангелю, что это невозможно, чтобы генерал выглядел, как какой-то тенор из комической оперы, Врангель отвечал: "Какое вам дело? Если он даже воткнет павлинье перо себе в задницу, но будет продолжать так же хорошо драться, это безразлично".

Слащев, может, и был самодуром, но он держал Крым, и держал очень удачно. Я думаю, что он уверил большевиков, что у него были гораздо большие силы, чем в действительности." (с. 367)

А ведь это в чём-то вполне соответствует образу генерала Хлудова у Булгакова!

Общаясь с иностранцами, Волков увидел всё то, что отделяет христиан от протестантов. Когда он рассказал своему руководителю о Тихвинской чудотворной, тот заявил: " "Она старая, должна быть в музее на сохранении." — "Так она уже семьсот лет в соборе, к ней на паломничество ходят." — "Да христиане могут и в музей ходить на неё смотреть." Объяснить я не мог, он бы это всё равно не понял, да и я его не понимал. Он, как и, мне казалось, все протестанты, делил людей на христиан и остальных. Христиане были только те, которые ходили в церковь и принадлежали к благотворительным учреждениям. Остальные были просто люди. Когда я сказал, что все православные — христиане, некоторые — хорошие, некоторые похуже и, вероятно, некоторые плохие, и что только Бог может это рассудить, он на меня искоса посмотрел. "Как может человек, который не делает добро, быть христианином?" — "Да у нас всех детей православных крестят, я не богослов, но я не понимаю, как можно разделять людей на христиан — хороших и не христиан — плохих, это, мне кажется, высокомерие. Все православные — христиане, хорошие, плохие или ни то ни се. Люди, которые объявляют себе христианами, не отдельное племя." Ни он, ни я друг друга не поняли, а он был очень хороший добрый человек. Он, например, в чудеса не верил, считал, что Воскресение Христово — сказка, что святым не надо молиться, тем не менее он был очень хороший, добрый человек и делал много добра." (с. 144).

Его беседы и встречи с разными людьми многое объясняют в том, что происходит — и тогда, и сегодня. "Интеллигентные" люди плохо понимали (и понимают) свой же народ; его напарник по побегу к белым Володя "сам был милый и простой и почему-то считал, что если человек "культурный", то тем самым уже и надежный. Он мне твердил, что боится с крестьянами говорить, не знает, о чем. "Они говорят иным языком!" — "Ерунда! Ты просто смотришь на них сверху вниз. А большинство крестьян гораздо интеллигентнее твоих "культурных": они шевелят своими собственными мозгами, а не заемными от твоих ученых философов." (с. 220) В каком-то смысле это верно, интеллигенты не знают жизни и потому бывают битыми простыми людьми. Однако здесь есть "НО": это разные знания — практические и теоретико-философские! Никакие знания о цене на подержанные Тоёты или об упряжи мулов сами по себе никогда не порождали знания следующего уровня — о мире, обществе, физике или химии. Недавно смотрели блестящий, но забытый фильм о супругах Кюри (ещё с Грир Гарсон!) Ну, конечно, Пьер был совершенно непрактичный человек, плохо разбиравшийся в практической жизни. Однако без работ таких как он или Д. Буль — по 24 часа в сутки, забывая обо всём, не получая из этого никакой выгоды — не было бы ничего в этом мире. "Практический" крестьянский ум в конечном счёте "изоморфен" уму белки, тоже создающей запасы и с оружием в руках защищающей свой домик — но не более того. Человек становится человеком тогда и только тогда, когда начинает думать сам — и думать о ненасущном. "Думать сам" означает жить не заёмными мозгами залётных философов или журналистов, сливающих "сенсацию" по iPod'у или iPad'у, а своим. Отличие человека от белки — "сдвиг мотива на цель": понимать прошлое, осознавать причины событий и поступков сегодняшних — и ощущать связь времён.

Конечно, в каком-то смысле Волков циничнее (в смысле, практичнее, заземлённее) чем Володя: "Разница между мной и Володей была та, что я больше боялся людей, чем зверей, а он наоборот." (с. 250)

Володя живёт согласно непонятно кем придуманным правилам, от которых в реальной жизни никому нет добра. Во время очередного этапа они попадают на постой в семью лесника. Выяснилось, что его молодя жена — на деле его собственная сноха! Его собственный сын жену бил, изводил — и ушёл на фронт. Когда пришло сообщение, что сын погиб, отец, давно вдовевший, забрал её к себе, у них двое детей, они счастливы. Володя устроил ему сцену: "Je ne te comprends pas, tu es amoral. … у тебя нет никаких принципов. … это против православной религии." Волков пытается объяснить ему: "Некоторые, может, скажут — поделом, за грех платят. Не так мне показалось. Господь Бог хороших людей не карает, это люди жестокости делают. … Я этим совершенно не шокирован. Какой я судья? Сын бил свою жену. Отец ее приютил. Они счастливы, ну и слава Богу! … я не епископ, я понятия не имею, что Господь Бог об этом думает." (с. 249)

Сюда же примыкает рассказ об их посещении Собора Св. Софии в Киеве: Володя, старательно следовавший любым законам и распоряжениям, отказался пойти в алтарь посмотреть старинную мозаику с изображением Богоматери: "Это запрещено!"

Нашли старинные фрески — невероятные какие-то чудовища и рядом будто клоуны. Им показалось это странно — как будто цирк. Волков: "А может и не странно, жизнь тогда была более цельная, религия и обыкновенная жизнь были частью одного и того же, были гораздо ближе друг к другу, чем теперь." (с. 279) И это и есть причина наших сегодняшних проблем: ритуализация жизни, замена её на суррогаты из "можно" и "нельзя," "прилично" и "неприлично." Правила нужны — но это не значит, что если правая полоса на трассе перекрыта, то абсолютно невозможно сделать объезд по левой. Можно, только и на объезде должны быть свои правила, регулировщики — и, главное, совесть. А что такое совесть без основной заповеди Иисуса: "Возлюби ближнего своего как самого себя"? Мы просто её забыли, "замотали" среди других. Передо мной новейшее издание Библии на английском (так наз. NRSV). К ней приложено согласование всех четырёх Евангелий — и ОСНОВНАЯ заповедь идёт среди прочих под номером 193 как "The great commandment." Чему же удивляться, что её больше никто не вспоминает?!

Люди того времени, встречаясь с "революционерами," заметили то, что сегодня совершенно скрыто в тоннах трудов "теоретиков": они, революционеры, имели своеобразную психологию, и старательно её насаждали. Володя, попутчик Волкова, стёр в кровь ноги, пришлось искать доктора; после лечения разговорились:

"Он, оказалось, был меньшевик, уверял нас, что знал Плеханова и Клару Цеткин. Говорил, что был арестован за кидание бомбы в 1905 году. Был на суде и его оправдали: он сказал, что не он бомбу бросил, а другой, и указал молодого человека, который тоже был в заговоре. Того арестовали и сослали в Сибирь на шесть лет.

— А кто действительно бросил?

— Да я, конечно.

— И как же вы указали другого?

— Так он был неважный в партии.

— Я думал, царский суд был вернее, чем послать в Сибирь невинного.

— Так он тоже в заговоре был, только бомбы не бросил.

— А что, если бы бомба кого-нибудь убила, его по закону могли бы повесить, вы и тогда свалили бы на него?

— Ну, не знаю, но он был неважный.

— Вот те мораль!

— Так вы сами понимаете, в таких случаях надо думать, кто важнее для партии." (с. 240)

Финал Белой Армии был достоин кисти — не знаю уж чьей: серьёзно раненый и к тому же тифозный Волков чудом попал на последний корабль из Феодосии и доплыл до Турции — чтобы там просто сдохнуть: врач заявил ему, что он должен быть благодарен (кому?!) за то, что его вообще приняли в британский госпиталь (где его и ограбили). После его возмущения его передали во французский госпиталь: "Барак, в который я попал, был большой, в нем стояло не меньше сорока коек. … Было невероятно холодно, многие окна разбиты, и только одна маленькая железная печка посередине барака. Было по два тоненьких одеяла на койке. Одна французская сестра милосердия и один санитар на барак." Был и врач — говоривший только по-французски, делавший вид, что делает обход и назначения. Волков на четвёртый день его позвал по-французски. "Отчего вы говорите по-французски? — спросил он сердито." — Оттого, господин доктор, что меня ему учили." … "Господин доктор, здесь очень холодно, нельзя ли починить окна, я уже просил сестру." — "Как вы смеете жаловаться! Вы должны быть благодарны, что вас всех сюда пустили! Вы заключили с немцами мир и удрали сюда!" … — Простите, господин доктор, мы никакого мира с немцами не подписывали, подписали большевики, мы против них сражались!" — "Разницы никакой, вы все предатели!" … На следующий день он до меня даже не доходил. …Еда была немногим лучше лубянской и бутырской."  (с. 415).

Разозлившись, он написал письмо баронессе фон Врангель, с племянником которой был хорошо знаком. Внезапно через некоторое время она приехала в госпиталь: "Я ничего подобного не видала! Даже во времена Людовика XIV, наверно, таких отвратительных условий в госпиталях не было. В этой палате только одна сестра и один санитар. Окна разбиты, холод собачий. Доктор никакого внимания на больных не обращает. Это обычная еда? — Она попробовала наш водяной суп. — Это вы называете едой?! Вы это попробуйте! Как вы смеете наших солдат держать в таких условиях? … Результат был совершенно невероятный. Через полчаса после их ухода вставили все разбитые стекла. Появились две новые печки, два лишних одеяла на кровать, уборная была вычищена и продезинфицирована. Мы получили второй обед, состоящий из холодного мяса, картофеля и капусты. Появились три сестры милосердия и два санитара." (с. 415-416)

Однако его немедленно выписали из госпиталя и отправили в Стамбул. Оказалось, что армию Врангеля раскассировали по разным местам, солдаты живут в палатках, в пустыне, голодают. Только испанский король взял к себе всех солдат уланского полка, шефом которого он был; Врангель написал и другим монархам — шефам полков, включая Георга V, но ответа не получил… (сс. 417-418)

Волкову повезло, его опять приняла на работу YMCA, в качестве переводчика он побывал во многих странах средиземноморья. Поразили его американцы: "У них было какое-то странное представление об истории. Понятие времени для них совершенно не существовало. Немногие имена исторических фигур, которые они знали, в их восприятии как бы жили в одно и то же время. Юлий Цезарь, Рамзес II, Ахилл и Ричард Львиное Сердце вместе с Елизаветой I Английской жили более или менее одновременно, определенно только, что до Американской революции." (с. 419)

Ему опять повезло: баронесса Врангель упомянула о встрече с ним при его родне, информация дошла до его дяди Николая в Лондоне — а тот был другом первого лорда адмиралтейства Леймура; и лорд приказал его найти и перевезти в Лондон! Его многочисленные английские родичи вначале заинтересовались им — не надолго. Тут он опять столкнулся с либеральной психологией первой демократической страны в Европе (а, следовательно, и в мире): его попытка найти работу такую, какую он умел и знал (он с детства занимался крестьянским трудом) была встречена просто с брезгливостью или негодованием:

"Да вы не можете работать руками!" — "Отчего? Доить умею, смотреть за скотом умею, пахать умею, за лошадьми ходить умею, свиней знаю." — "Но такую работу делают только рабочие." Когда я спрашивал, почему я не могу быть рабочим, они отвечали, что это "непристойно". Они, например, никак не могли понять, что я в Белой армии был не офицером, а рядовым.

— Да как я мог быть офицером, мне было 16 лет, ни в какой офицерской школе я не был и не мог быть.

— Но вы же образованный и сын помещика.

— Да отчего бы меня это делало офицером?

Они думали, что у меня непременно должны были быть какие-то привилегии. Когда я им старался объяснить, что никаких привилегий у меня не было, что я был в местной гимназии, с сынами крестьян и горожан, они раскрывали рты и не верили.

Я тогда подумал — вот тебе демократия! А у нас в России либералы настаивали, чтобы мы подражали европейской демократии. Меня это раздражало, но нужно было привыкать." (с. 423)

"Объяснять им то, что случилось в России, было бесполезно. Они заранее знали все ответы на свои вопросы.

Их удивляло, что я не жаловался на свою участь. На обедах, как только слышали, что я "бежал" из России "от этих ужасных bolsheviks", они немедленно принимались мне объяснять, почему в России произошла революция. "Это нужно было ожидать, что ваши крепостные возмутятся против помещиков, как это случилось во Французскую революцию". "Это не удивительно, что "moujiks" (мужики), когда их повсюду хлестали кнутами, восстали и убивали помещиков".

Когда я пробовал объяснить, что в этом случае "крепостных" не было, что земли были крестьянские, помещикам не принадлежали (это они никак не могли понять, потому что в Англии почти вся земля принадлежит помещикам или компаниям, а фермеры только арендаторы), что во время революции из всех сословий помещики пострадали меньше всех, — они мне не верили.

И так я скоро понял, что объяснить революцию англичанам, которые никогда не жили в России, невозможно." (с. 423)

На первую страницу сайта  First page 
Русский Индекс English index
Вернуться к списку статей

Страничка создана 2010_08_17

Обновлена 2010_08_17