Надежда Мандельштам

Вторая книга

I

Потеря "я" не заслуга, а болезнь века. Вот симптомы этой болезни, которые я изучила на себе и на всех окружающих Люди, потерявшие "я," делятся на две категории Одни, подобно мне, погружаются в оцепенение и живут одной только мыслью "как времени бремя избыть" В душе они часто таят безумную надежду прорваться в будущее, где снова обретут себя, потому что там будут восстановлены все ценности в их извечной форме Жизнь принимает у них форму непрерывного ожидания каких-то лучезарных берегов, которых не было и не будет на нашей планете, а ничего иного они не видят. Преодолевая болезнь ожидания, я издевательски сравнивала себя с отставными деятелями только что отошедшей эпохи. Сейчас они тоже сидят по своим углам, по нашим масштабам довольно комфортабельным, и ждут возвращения кто двадцатых, а большинство — тридцатых или сороковых годов, чтобы навести порядок и отправить куда следует тех, кто распустил язык за последние полтора десятилетия. У этих героев, конечно, больше шансов дождаться своего рая, чем у меня, но для них понятие личности не существовало никогда, а мою при наведении порядка они быстро ликвидируют, если только узнают от своих стукачей о моем существовании. Впрочем, я могу уцелеть, потому что они займутся чем-нибудь более актуальным. Ведь я нигде не служу и никому не мозолю глаза.

Второй вид утерявших личность выглядит совсем по-иному. Они считают свое "я" лишь случайной и минутной удачей и готовы на все, лишь бы урвать хоть каплю удовольствия: все можно ради жизни — надо же ублажить себя, пока ты есть. Такое "я" вовсе не "я," а просто забавный феномен, приятное ощущение живой материи, случайность или трюк слепой эволюции, подарившей мое тело жаждой удовольствия. Из этого следует, что выше всего стоит инстинкт самосохранения — спасайся, кто может и какими угодно способами. В этом случайном мире никто ни за что не отвечает, и все твои поступки канут в бездну вместе с тобой и с твоей эпохой.

Потеря "я" выразилась в ущербности (мой случай) или в открытом индивидуализме — ведь эгоцентризм и самоутверждение его крайние проявления. Симптомы разные, а болезнь одна: сужение личности. И причина болезни тоже одна — рухнувшие социальные связи. Весь вопрос в том, почему они рухнули, а как это происходило, мы видели: все промежуточные звенья — семья, свой круг, сословие, общество — внезапно исчезли, и человек очутился один перед таинственной силой, которая именуется власть и служит распределителем жизни и смерти. В просторечье у нас это называлось Лубянка, и если процесс, который мы наблюдали у себя, протекает во всей европейской культуре, то мы продемонстрировали такие яркие и чистые формы жестокой болезни века, что именно их следует изучать в целях профилактики и лечения. В эпоху, когда основной лозунг — "спасайся, кто может," личность обречена. Личность связана с миром, с людьми. Она находит себя среди себе подобных и, сознавая свою неповторимость, видит эту неповторимость в каждом. Индивидуалист, подчеркивая в себе особенное, выделяет себя из всего окружения и борется за особое место в обществе или просто — за свое индивидуальное право на паек, куда входит все, даже дни и часы жизни. Паек везде и всюду выдается только за заслуги. Вот тут-то требовалось остроумие — индивидуалисты изощрялись, предлагая свой товар. Каков бы товар ни был, индивидуалисты заранее подписывали себе индульгенцию и оправдывали себя тем, что не они выдумали эти порядки и только подчинились обстоятельствам. Впрочем, даже индульгенции не требовалось: понятие греха было отменено и объявлено идеалистическим предрассудком. Индивидуалисты, ублажавшие свое омертвевшее "я," составляли верхушку общества и были гораздо заметнее оцепеневших. Своеобразие заключалось в том, что за кучкой индивидуалистов прятались огромные толпы оцепеневших. Среди них была я и жила общей с ними жизнью.

Потеряв свое "я," обе категории, оцепеневшие и индивидуалисты, оторвались от всего, на чём строилась повседневность, жизнь и то, что называется культурой. На что мне все эти заветы, если это только путь к личному спасению, которое ещё к тому же никакими гарантиями не подтверждено? Стоит ли сыр-бор городить ради отвергнутого и ненужного "я"?.. Сжатое и раздавленное "я" где-то ютилось в полном сознании своей никчемности и отсутствии права на жилплощадь. Мне тоже, как Солженицыну, перепадала иногда палочка шашлыку, и я понимала, что это стоящее дело, настоящая реальность, почти что паёк, только незаслуженный, а потому особенно сладостный, но до "я" ли мне было, когда я помнила, что есть "они," и "ты," и "мы," и такая боль, с которой не сравнится никакой инфаркт.

Вместе с "я" отпадал и смысл жизни. Мальчиком Мандельштам сказал неуклюжие и странные слова: "Ибо, если в жизни смысла нет, говорить о жизни нам не след..." Ни жизни, ни смысла жизни для меня, как и для всех оцепеневших, уже не было, но меня, как и большинство из них, спасало "ты". Вместо смысла жизни появилась конкретная цель: не дать затоптать след, который оставил на земле этот человек, мое "ты," спасти стихи. В этом деле у меня была союзница — Ахматова. Восемнадцать лет, хороший лагерный срок, мы жили, не видя просвета, без всякой поддержки извне, не смея произнести заветное имя — только шепотом, только с глазу на глаз, — и тряслись над горсткой стихов. Потом забрезжила надежда, и Ахматова стала повторять: "Надя, у Оси всё хорошо". Это значило, что стихи нашли своего читателя. Я не сразу поняла значение Самиздата и огорчалась, что Мандельштама не печатают. У Ахматовой и на это был ответ: "Мы живем в догутенберговскую эпоху" и "Ося в печатном станке не нуждается"... И я постепенно убедилась в её правоте: стихи  —  вещь летучая, их нельзя ни спрятать, ни запереть. Именно стихи пробили дорогу прозе в таинственных каналах самозародившихся читателей. Читатель появился совершенно неожиданно, когда никакой надежды на него не оставалось. Он научился отбирать то, что ему нужно, а стихи, двинувшиеся к нему, преобразовали его и вывели на дорогу.

Прошло больше сорока лет с тех пор, как вышла последняя книга Мандельштама, весь тираж девяти книг не больше тридцати тысяч, а он жив и существует в гораздо большей степени, чем многотиражные авторы, которыми завален книжный рынок. Ахматова не переставала удивляться тому, как воскресают затоптанные и, как некогда казалось, уничтоженные стихи. Она говорила: "Мы не знали, что стихи такие живучие" и "Стихи совсем не то, что мы думали в молодости". Может, мы и не знали, но все же что-то подозревали. Спасая стихи Мандельштама, мы не смели надеяться, но не переставали верить в их воскрешение. Этой верой мы и держались. А ведь это была вера в непреходящую ценность поэзии и в её священный характер. Мы знали, что судьбу поэта решает только время, значит, нельзя было умирать, не отдав стихов на суд людям. Сейчас это совершилось, а что будет дальше — не в нашей власти. Тут можно только верить и надеяться. Я всегда верила в стихи этих двух поэтов и продолжаю верить и сейчас. В нашем обезличенном и отказавшемся от личности мире, где не слышно человеческого голоса, тот, кто был поэтом, сохранил личность и голос, который и сейчас слышен людям.

Основная разница между двумя видами людей, утративших свое "я," то есть личность, заключается в том, что одни, индивидуалисты, отказались от всех ценностей, а личность осуществляется только как хранительница ценностей, другие, оцепеневшие, заглушили в себе все личное, но сохранили хоть каплю внутренней свободы и хоть какие-то ценности. Великое множество среди них сберегли не ценности, а только смутную память о них, но даже эта смутная память уберегла их от многого, на что толкала необходимость.

На первую страницу сайта  First page 
Русский Индекс English index
Вернуться к списку книг

Страничка создана 2010_09_01

Обновлена 2010_09_01